Стихи

* * *

А может, всё прекрасно? А может быть, и я
Явился не напрасно на берег бытия?
Я плохо делал дело, я прожил на бегу,
Но мне не надоело на этом берегу,

Где маки, где за плугом грачиные бега,
Где в мареве упругом над лугом пустельга.
Где было то, что было, где я, по счастью, был,
Где женщина любила, и я ее любил.

Вы будете смеяться… А всё-таки я жил,
Таскал нелепый панцирь из жира и из жил.
И легкие свистели, с усилием дыша…
А где-то в этом теле барахталась душа.

 

* * *

Всё вроде сказано – дела-то давние.
Всё, что требовалось для понимания.
Маленький еврей из Майданека
обитает в Германии.
Он до подбородка мне, маленькому.
Всё вроде сказано, всё искуплено.
Маленький еврей ковыляет по Марбургу,
шаркает здоровенными туфлями.
Маленькая жена его с мужем ладила,
мало разговаривала, однако.
Она была из другого концлагеря
и умерла от маленького рака.
Много лет маленькому еврею,
маленькому еврею под девяносто.
Он приехал старым и дальше стареет,
добраться до кладбища ему непросто.
Марбург маленький, всё, считай, рядом,
но на кладбище – с пересадкой – он не ездит почти.
Маленький сын их с потусторонним взглядом
молчит сквозь большие очки.
Он похож на мать, и, похоже, не получается
у рта его улыбкою растянуться.
А маленький еврей изредка улыбается –
изредка почему бы не улыбнуться?
Социальный район иногда называют гетто.
Маленький еврей не знает про это, живет себе и не помнит зла,
шаркает со своей сумкой, а если лето,
с русскими немцами забивает козла.

 

* * *

Был нескончаем чаек крик.
Ползли ветра на материк.
Сутулился причал.
К причалу приходил старик,
садился, ставил воротник,
сидел, курил, молчал.

Садился рядом старый пёс,
он старый мяч от дома нёс,
хромал, пыхтел, сопел.
Пёс замирал, впадая в сон.
Молчали оба в унисон,
и лишь комарик пел.

Он пел, что осень хороша,
что листья пляшут не спеша,
кружась вокруг лица,
что шторм, что в море корабли
и что война идёт вдали
и нет войне конца.

Что в тучах прячется звезда,
что сыплет смерть на города
взбесившийся палач.
Слезились старые глаза,
порой сползала вниз слеза,
но это был не плач.

Дымился гаснущий бычок.
Старик молчок и пёс молчок.
Лишь взгляд скользил слегка.
Вот медленно ползут вдали
по горизонту корабли.
Вот дым ползёт с бычка.

Вот тают в небе краски дня.
Вот остаётся от огня
лишь горсточка трухи.
Старик молчал, не мог понять,
не мог стряхнуть, не мог принять.
И не писал стихи.

 

* * *

Жил чувак со своею чувихой у самого синего счастья.
Все корыта у них разбивались и из трещин цветы всходили.
Не какие-нибудь там розы, а ромашки и маргаритки,
одуванчики, тысячелистник и мелколепестник канадский –
сам чувак его рвал, бывало, и отвар варил от поноса
и давал его разным детям – и чужим, и своим, конечно.
В синем счастье ходили волны, и, забравшись в своё корыто
и обнявшись, чувак с чувихой на волнах любили качаться.
И чувак ловил неводом рифмы, а чувиха попрыгав музой,
сильной лупой вооружалась, извлекала пинцет и скальпель,
ноги свешивала с корыта и в редактора превращалась.
А корыто плыло по курсу, им встречались большие годы –
о такие легко разбиться, но корыто без повреждений
их легко насквозь проходило – что-то было в нём от ледокола…

Scroll to Top